And I'm feeling good!! (c)
Mama, just killed a man!Open your eyes, look up to the skies and see...
Смотрю на небо. Небо так близко. Можно погладить ладонью шершавый бок вон того облака. Которое с синеватой каемкой. Оно наверняка мягкое и податливое. Но при этом шершавое немного...
Any way the wind blows doesn’t really matter to me, to me...
Кто-то поет. Интересно, кто. Нет, ну мужик-то точно. Надо будет... Пересмотреть потом трек-лист. Что, интересно, поет?... Мой английский далек даже от разговорного. Хау ду ю ду? А как ответить на встречный вопрос - понятия не имею. Ветер зашевелил траву. Поворачиваю голову лениво: с запада, кажись, ветер-то... А может и с севера. Не разобрать лежа на земле. Хотя какое мне дело до того, откуда сейчас дует ветер? Смешно даже...
Mama, just killed a man...
А парень-то поет, надрывается... О чем, интересно, поет? Что-то про маму там. Хотя кто их знает, англичан... Мама по-английски мазер. Это точно. А он так и поет... Мама!! Мама... Где ты, мама... Знала бы ты где я, что со мной... Почему я тут? Мама, мама... А ведь я человека убила. Вот так просто. Был человек. И не стало. Приставила дуло к его голове и нажала на курок. Вот и вся радость. Знала бы ты, мама...
Mama, life had just begun...
Снова что-то с надрывом кричит... Мама!! А потом что-то еще и беган. Что-то знакомое ведь... Беган, беган... Бегун. Улыбвюсь. Бегин! Точно. Так его разэдак... Бегин... Что значит?... Не помню. Но продолжаю улыбаться. Так и лежала бы в высокой траве. Глядя на такое далеко-прекрасное небо, которое можно потрогать. Так и лежала бы... Громких звуков не люблю, но мне сейчас даже этот парень в наушниках не мешает. Поет себе что-то о маме... Ах мама! Знала бы ты... А ведь мне двадцать лет. Сетверь века. Мне бы жить и жить... Но как же... Ведь, мама, я только что убила человека...
Mama, ooh, didn’t mean to make you cry...
Душевно парень поет... Тянет так это свое у-у-у... Аж слезы наворачиваются. Смахиваю тыльной стороной ладони. Еще реветь не хватало. Снова думаю о маме... Одно, о чем жалею по-настоящему, так это то, что мама будет плакать. Сколько слез она пролила из-за меня... И теперь вот... Последние слезы. Ах, мама...
Goodbye, ev’rybody, I’ve got to go...
А теперь парень спел: До свидания, все. Вот и я так спою. Его нет. Меня нет. Убийство - не шутки. Полежу в травке, дослушаю песню. Хорошо парень поет. Сигарету выкурю. Достаю. Последняя... Прикуриваю. По старой привычке после первой затяжки выпуская дым, зажмуриваю левый глаз. Полежу в травке и пойду. Хотя куда я пойду... У меня вариантов не тысяча. Пустая пачка в правом кармане брюк. А пистолет - в левом.
Mama, ooh, I don’t want to die...
Снова стонет свое у-у-у... Хорошо поет парень. Затягиваюсь сильно. А умирать-то как не хочется... Хотя и этому козлине вряд ли хотелось... Мама-а-а... Пытаюсь пропеть, как парень в наушниках. Голоса своего не слышу, но думаю, что зрелище печальное. Мама-а-а... Умирать совсем не хочется. На небо, конечно, не попаду. какое такое небо... Два самых страшных греха... А ведь неплохо бы на небе папу было встретить... Да что же я несу! Ударяю по земле кулаком и снова затягиваюсь. Начинаю кашлять, слезы выступают на глазах. Лежу прикрыв глаза. Мама, я только что убила человека...
Scaramouche, Scaramouche, will you do the Fandango...
Что-то в ушах веселенькое. Парень заткнулся и какие-то третьи лица подхватили песню. Скарабуш, скарабуш... Что за срарабуш такой?...
(Galileo.) Galileo. (Galileo.) Galileo, Galileo figaro...
А теперь и вовсе улыбаюсь. Парень про маму пел, эти про скарабуш какой-то, теперь про галилео вот. С ума сойти...Нащупываю ладонью пистолет. Холодный. Хоть и в кармане. Вроде к телу близко. Вспомнила его руки на своем теле. Нет. Не время. Я все давно решила... Мама, я только что убила человека... И, да, мама. Сейчас я убью себя. Вот только докурю и дослушаю песню.
So you think you can love me and leave me to die...
Теперь разбираю слово лав. Про любовь что-то. Где моя-то любовь... Вздыхаю тяжело. Скашиваю глаза к носу: еще две затяжки. Ровно две. И все. Пальцы сжимаются на рукояти. Она уже не холодная. Липкая и горячая. Что это... Ладони потеют? Так и немудрено. Мама... Я только что убила человека... Мама!!
Nothing really matters...
Вот и последняя затяжка. Наверное, конец песни тоже близок. Вынимаю руку из кармана и нервно провожу по брюкам ладонью. Пытаюсь вытереть этот мерзкий, трусливый пот. Другой рукой отбрасываю бычок далеко. Вздыхаю глубоко... Снова сжимаю рукоять пистолета в руке. И, наконец, достою его из брюк. Мама... Мама, я только что убила человека... Мама, как мне не хочется умирать... Мама, не плачь... Продолжай жить так, словно ничего не случилось...
...
Все. Песня закончилась. Подношу пистолет к голове. Закрываю глаза. Темно. Нет, так страшно. Открываю. смотрю на свое облако. оно убежало куда-то направо. Но каемочка ярко-синяя осталась. Вспоминаю, что хочу посмотреть, кто поет эту песню. Удивлена. Откуда такая музыка в моем плеере?... Не известно. Но вот, умирая, я знаю, что такое гениальная музыка. настоящая музыка. Пальцем нащупываю курок. Прощайте все... Прощай мама... Снова ветер. Невольно поворачиваю голову в его сторону. Но снова смторю в небо. Ведь, в сущности, какая мне разница, откуда подует сейчас ветер?!
Про салют.
Один раз они шли, держась за руки, по главной улице города. Был праздник. Все смеялись, шумели. Только они одни шли, опустив головы и напряженно о чем-то размышляя. И крепко-крепко держали друг друга за руки. Иногда Фрося поднимала глаза на Рустама, а потом снова быстро опускала голову. И Рустам тоже поглядывал на нее время от времени, но так же быстро отводил глаза. Они прошли людную улицу и очутились в тихом маленьком скверике, в который почему-то не заглядывала возбужденная толпа.
Фрося смотрела под ноги и думала, что если он скажет это, она его убьет. Просто так возьмет и убьет. И будь что будет! Убьет и не шелохнется даже. И пускай ее потом судят. И пускай потом ее мама плачет. И пускай в родной деревне перестанут говорить, как о студентке городского института. И пускай говорят они там о ней только шопотом! Ей наплевать сейчас на все. Если, не дай Бог, он это скажет, она его убьет и сделает все равно по-своему!
А Рустам вдруг остановился и пристально посмотред в лицо своей маленькой девочки. А губы-то трясутся. И почему она все взгляд отводит? И на личике такая решимость! Любимая... Нос курносый, рот маленький, волосы непонятного серого цвета, тощая как палка и за два года жизни в городе не отучилась от своих деревенских словечек. Только глаза... Огромные и зеленые. И вокруг черные пушистые ресницы. По телевизору говорят, что "ты достойна этого" и еще про то, что "ведущие специалисты..." и показывают прекрасных девиц вот с такими же ресницами. Но он, Рустам, знает, что ничем таким достойным ее, она глаза не красит. И вообще: "Да что я, с ума посходила, никак? А как глаза отвалются, так и нехай себе тушью!" Заявление, лишенное всякого смысла.
Фрося смотрела себе под ноги и не замечала, что Рустам слегка морщится от боли. Костяшки ее пальцев побелели и заострились. Но этого она тоже не замечала. Да что же он смотрит?! Сейчас как скажет... И тогда его Фрося точно кирпичем!
Господи! Да эта дура думает, что я могу сказать... В общем, сказать. О, Боже... Идиотка! Какая идиотка...
-Рустам, я уйду и ты меня больше никогда не увидишь!
И все-таки заревела. Ой, дура... Рустам обнял ее обеими руками и прижал к себе.
-Дура и есть, прости Господи!
Фрося подняла мокрое от слез лицо и впервые за вечер заглянула в глаза своему большому, умному, единственному человеку. А он... Он смеялся! То есть, конечно он не смеялся. Но Фрося очень даже хорошо знала этот его взгляд.
Потом они говорили, что тот день был самым счастливым в их жизни. И еще в тот день был салют.
Я люблю свою маму.
Когда я была маленькой девочкой, мама часто оставляла меня одну дома. Я подходила к окну и часами смотрела на снег и черноту неба. Почему-то в воспоминаниях остались только зимние одинокие вечера.
Она много и тяжело работала. Иногда мне приходилось ночевать одной. Это редко случалось... Но когда утром я просыпалась, мама сидела на краешке моей кровати и плакала. Я пугалась за нее: говорила, что люблю ее, обнимала ее руками за шею, целовала глаза, чтобы как-то скрыть слезы. Мама смеялась и отшучивалась тем, что на работе луком пахло и глаза сами слезятся. Но я ей не верила почему-то... Да и совсем не веселые были ее глаза.
Еще мама не любила праздников. Только День Победы. Это был наш с ней день. Именно в один из этих дней я узнала о Ленинграде, о Бресте, об Освенциме... А потом долго удивляла свою учительницу недетскими суждениями.
Но других праздников не любила. Особенно она не любила Первое мая. Говорила "Первомаеще" и становилась грустной на весь день. Не выходила из дому и не распахивала занавесок.
Мама любила рассказывать о своих маме и папе. О том, как они познакомились, как полюбили друг друга... Рассказывала смешные случаи из их детства и юности. Только не говорила о себе, почему-то. Однажды я спросила, кто мой отец и почему его нет рядом. Она сказала, что мой отец самый замечательный мужчина на земле. И я поверила. Она объяснила, что бывают люди, которые созданы друг для друга, а бывают чужие. И, конечно, жаль, что она оказалась чужой самому лучшему мужчине в мире, но, главное, у нее есть я... Больше никогда мы не говорили об этом.
Годам к пятнадцати я поняла, что не знаю про мать ровным счетом ничего. Ей было тогда тридцать три. Она была молода и красива. Красива и молода. Но жили мы замкнуто. У нее не было ни подруг, ни мужчин. Это сейчас, в свои сорок с гаком, я понимаю, что она была несчастлива, как только может быть несчастлив человек. Не иметь ни одной близкой души кроме дочери. Дети, конечно, прекрасно, но не все можно рассказать маленькому ребенку. Да и без мужчины женщина никогда не чувствует себя полноценной...
Но, тем не менее, жили мы вдвоем и никого в наш тесный мирок не пускали: ей было хорошо со мной, а мне - с ней. Книги, голубой огонек и долгие разговоры о Великой Отечественной, унесшей обоих ее родителей.
В шестнадцать лет я закончила школу. Как полагается, залила платье дешевым портвейном и взахлеб целовалась с мальчишкой из класса. Дальше дело почему-то у нас не зашло. Мама стирала платье и мазала мои губы облепиховым маслом. Она по-прежнему была молода и красива.
В девятнадцать лет я закончила институт. К последнему курсу я всерьез увлеклась молодым человеком из своего потока, потеряла голову с ним и всерьез думала о свадьбе. Потеряв вместе с головой и невинность, я окрыленная своим счастьем, потеряла и молодого человека, который терял вместе со мной голову ровно месяц. Ровно месяц. Теперь я в шутку говорю своим детям, что он в календарике дни зачеркивал.
Итак, к получению диплома я стала умудренной, как мне тогда казалось, опытом женщиной, курила пахитоски, носила джинсы клеш и пугала маму песней "Yesterday" в своем исполнении под расхлябанное бряцанье соседской гитары. Мама по-прежнему была молодой и красивой. Слишком молодой и слишком красивой. На улицах с нами знакомились мужчины не поодиночке, а передвигающиеся парами или даже компаниями: мама не выглядела моей мамой. Но мужчины ее не интересовали. Тогда они и меня не интересовали. Моя потерянная голова давала о себе знать затяжной депрессией и ненавистью к противоположному полу. Ах, да. Еще тошнотой по утрам и головокружением ближе к вечеру.
Тошнота и черт с ней. Проблемы контрацепции нас не волновали, а тот факт, что я могу осчастливить маму внуком мне и в голову не приходил. Теперь я, конечно же, понимаю, что мама знала, что такое со мной. Но молчала. К тому времени мы отдалились. Я не знала о ней ничего, как в три года, как в пятнадцать лет... Но и Огонек перестал нас сближать, и День Победы, и рассказы о бабушке с дедом. Их просто не стало. Ни разговоров, ни общих вечеров.
Когда до меня дошло, что что-то в моем организме дало сбой и я вяло поплелась к врачу, делать что-то было уже поздно. Мама восприняла новость нормально. Сказала лишь, что теперь придется кроватку покупать. Коляска-то от меня осталась, а вот с кроватками в нашей семье было туго. Она стала совсем чужим человеком для меня. Именно тогда.
Теперь я гуляла в городском саду, читала Марселя Пруста и упивалась новыми ощущениями. Мне нравилось быть беременной. Я любила свою будущую дочь. Я знала, что этот ребенок будет девочкой.
В городском саду я встретила другого студента. Он был младше меня на пару лет. Был амбициозен, осторумен, хотя нет, скорее, языкаст. И носил шарф, шикарно повязывая на мужественную шею. Им я тоже увлеклась. И с ним точно так же потеряла голову. Голова моя потерялась, кажется, окончательно. Вместе с моей дочерью.
"Мальчик. Родился мертвым"
Мама посерела лицом. Сказала, что мы со студентом убили ребенка. Под глазами ее легла тени. Я не понимала. Я обидлась. Я переехала к студенту в общежитие.
Тогда я и оставила свою красивую и молодую маму одну. По сути, она и была одна. Но теперь она стала одной окончательно и бесповоротно.
Со студентом мы теряли голову около полугода. Потом поняли, что помимо теряния головы не занимаемся ничем. Выяснилось, что полгода мы питались яичницей его приготовления, а пыль я загоняла под кровать без зазрения совести. Еще месяц мы не просто теряли голову, но еще и отчаянно ругались. В результате я вернулась к маме.
Мама открыла дверь и ничего не сказала. Только между бровей залегла складка.
Эта складка между бровей. И тени под глазами. Она перестала быть красивой. Она уже не была такой молодой. Купленная детская кроватка занимала место: в ней держали зимние вещи летом, и летние - зимой.
Прожив дома пару недель, я на этот раз быстро смекнув, что к чему, понеслась на прием к доктору. Детей я не хотела. И маме ничего не сказала.
Теперь я знаю, что она поняла. Что она знала. Что она была в курсе того, что ее дочь за двадцать два года жизни убила двоих детей.
Но я, тем временем, нашла себе еще одного студента. Везло мне на студентов. Тот был старшеи меня на год и учился в институте, закончив предварительно и десять классов школы, и профессиональное училище. Теперь я думаю, что он был немного идиот. Ведь меня-то взяли сразу в институт, и первого моего студента взяли, и второго. А этого - не взяли.
Мама видела наш роман. Я снова была решительно настроена. Привела студента домой. Поила чаем. Он принес маме гвоздики и ел котлету ложкой. Когда он ушел мама плакала. Последний раз она плакала тогда, когда работала по ночам. А это было в мои пять лет. Я испугалась. Хотела обнять ее, поцеловать ее глаза, сказать, что люблю. Но мама не подала мне рук Только посмотрела на меня ясными голубыми глазами старого человека.
Я снова собрала вещи. И снова оказалась в общежитии. На этот раз не строительного института, а политехнического. Мой студент был не из тех, что теряют голову и быстро сплавил меня товарищу.
Я была не очень против таких перемен: всего-то переехать с четвертого этажа на второй.
На втором этаже жилось несладко. Мой четвертый студент был девятнадцати лет. А мне тогда как раз стукнуло двадцать три. Я стала превращать его комнату в нечто, относительно похожее на дом взрослых людей. Он хотел только терять голову. Уехала я в свой день рождения. Двадцать четвертый день рождения я справляла на улице, храня под сердцем третего ребенка от своего четвертого студента.
Мне повезло: на этот раз я встретила не еще одного мужчину своей мечты. Нет, я встретила женщину. Такую же молодую девчонку как и я.
Был дождь, был мой двадцать четвертый день рождения. Я сидела на остановке имени Карла маркса в одну сторону, а девчонка - в другую.
Мы жили вместе около пяти лет. В ней я обрела свою первую подругу. Мой ребенок был нашим ребенком. Мы называли его Санечкой и были для него всем.
Мне было уже двадцать девять. А Сашке было уже четыре.
В городском саду я встретила... Кого бы вы могли подумать?... Студента. У нас с ним была разница в восемь лет.
К этому времени я встала на ноги. Собрала вещички и перебралась на съемную квартиру. С Санечкой и студентом. В самый первый день нашей общей жизни я отправила мужчин гулять: "Санечка, ты большой, следи за Ваней. Ваня, ты взрослый мужчина, не потеряй моего сына!" А сама пошла к маме. Я не видела ее пять долгих лет.
Мама молча открыла. Посторонилась. Я не могла зайти. Я стояла в дверях. Я смотрела на ее морщину. И на тени под глазами. Я не заметила, что морщин стало много. Не заметила того, что мама похудела. Не заметила ее рук, рук старухи. Я смотрела на эти тени. И на эту поперечную борозду-морщину. Я плакала о двух детях, которых я убила.
Тогда я стояла в дверях минут десять. Или целые сутки. Но не зашла. Вернулась домой, накормила мужчин обедом. Поняла, что воспитать одного ребенка мне под силу. А второго - нет. Тем более, что второго надо не только воспитывать, но и время от времени возвращать на место его потерянную голову. И еще не перепутать с собственной потерянной. Через неделю мой пятый студент стал историей.
Мне не удалось предать его забвению окончательно. Через восемь месяцев мы с Саней смотрели с ужасом на кусок мяса, завернутый в байковое одеялко розового цвета.
Стало тяжелое время. И для меня, и для сына. К шести годам он стал полноправным членом семьи и мужчиной в доме. К его семи годам мы вдвоем с гордостью смотрели на наш кусок мяса, превратившийся в девочку Машу, как две капли воды похожую на мою маму. Девочка плучилась красивая, надменная и избалованная матерью и старшим братом.
Мне стало тридцать два. Я отправила своего мужчину и свою дочь гулять. И пошла к маме. Мама открыла, как обычно, ничего не говоря. Я прошла. Обняла ее. Обняла... Старуху. Я плакала о своей жизни. О ее жизни. О жизни моих Сашки и Машки. Я снова не прошла дальше прихожей. Я ушла не проронив ни слова.
Тем же вечером я встретила еще одного мужчину. Он был взрослым и самостоятельным. Он был старше на десять лет. Он хотел молодости и жизни, красоты, энергии, страсти... Он хотел потерять голову. Я охотно теряла голову вместе с ним. Но потом поняла, что мои студенты - это неспроста. Мне был неинтересен сложившийся мужчина.
Мы расстались. В тридцать четыре у меня было трое детей: десятилетний Саня, четырехгодовалая Машка и мой маленький сын Володя. Он смотрел на нас с Саней голубыми глазами и надувал щеки. Мы с Саней держались за руки. Он сказал: "Мама, ты не переживай. Мы с тобой Машку растим. И Вовку вырастим. Я же всегда с тобой" Я сжала его руку. Мой единственный мужчина - мой сын.
Машка не интересовалась братом совершенно. Она бы и старшим не интересовалась, если бы не находилась под его патронажем. Машка не была моим ребенком, как мальчишки. Только сейчас, когда мне сорок девять, а ей пятнадцать, мы открываем друг друга. Мы подруги, соратницы, союзницы.
Потом мне дали квартиру. Как матери-героине. Как матери-одиночке. Санька был в восторге.
Тридцать шестой день рождения я справляла в компании своих детей и своей мамы.
Мама пришла, сняла потертые туфли. На чулке заплатка. Я подумала о том, что никогда не было у моей мамы новых чулок. Протянула мне свитер. Я знала, сколько он стоит. Я не купила точно такой же в туалете в ГУМе. Это был очень дорогой свитер.
Машка даже не поздоровалась с бабушкой. Она была дикой. Вовка стукнул ее деревянной лошадкой в живот. Узнал, что бабушка - мама мамы. Сказал, что в свою комнату он бабушку не пустит.
Спас нас Санька. Взял маму за руку. Повел. Они сели на диван вдвоем. Как сироты. Держались за руки три часа. Мама даже не выпила чаю. Она ушла. И тогда Санька плакал на кухне. Навзрыд. Он не плакал с двух лет, когда на ногу ему упал велосипед чужого дяденьки, который он решил поковыряь пальцем. А в тот день плакал. Кажется, последний раз в жизни.
Мама умерла, когда мне было сорок лет. Мы с Санькой оставили малышей на соседку и пошли в мамин дом. Мы держались за руки и смотрели на пустые темные окна. Соседи нашли ее. Соседи похоронили. Меня о ее смерти известила милиция. Мы стояли до вечера. Потом поднялись.
В квартире пахло пылью. И чем-то сладковато-приторным. Сашка открыл окна.
В секретере я нашла письмо. Мама писала: "Дочка. Меня нет. Это хорошо. Мне в тягость была эта жизнь. Твои бабка с дедом живы. Они в Ростове-на-Дону. Найди их. Они старые больные люди. Они не умерли. Я обманывала тебя. В семнадцать лет меня изнасиловали парни с моего двора. А родителям сказали, что я сама виновата. Провоцировала их, дразнила. Что они оказались не первыми, кто проделывает такое с их дочерью. Отец выгнал меня. Расти детей. Будь счастлива. Не вспоминай обо мне чаще, чем того требу.т правила приличия. Мама"
Саня ушел домой к младшим. А я сидела на подоконнике, смотрела на небо и представляла ясные голубые глаза своей мамы.
Чушь жуткая... Но Крышке нравится!удалено по причине редкой говняности написанного
Про день и ночь.
Они были очень красивые оба. Очень-очень. Она была красивая, как луна, а он был яркий, как солнце и ясный, как день. Ее белая кожа светилась в темноте, а черные волосы казались синими. А когда луч солнца попадал ему на голову, волосы ствновились золотыми. У нее были огромные глубокие глаза. И никто не знал, что они голубые. Ведь они были бездонными и все, абсолютно все, были уверены, что они черные, как ночь с искорками августовских звездочек где-то на дне. Только он знал, что они голубые. Иногда она смотрела на него и улыбалась одними глазами. И он улыбался ей в ответ. О, у него была чудесная улыбка! Стоило только уголкам его губ слегка дрогнуть, а золотисто-каричневым глазам прищуриться, и все начинали улыбаться миру и смеяться без причины. Не смеялась только она. Она вообще улыбалась очень редко. Но если она улыбалась, окружающим было не менее приятно смотреть на нее, чем на него, улыбающегося. Ее улыбка была очень робкая, несмелая. Как будто она стеснялась своей улыбки.
Когда она спала, он гулял в парке, улыбался, глядя на воду городского пруда, дотрагивался длинным тонким пальцем до каждого листочка на старой раскидистой липе. Улыбался людям и громко смеялся от счастья. Потом он возвращался к ней. Ее аккуратная маленькая ладошка, с маленькими, как будто младенческими пальчиками, беззащитно и одиноко свисающая с края кровати заставляла его плакать от любви и нежности. Он ловил это руку, целовал каждый маленький ноготок и говорил: "Я люблю тебя!" И тогда она, проснувшись, эхом вторила ему: "И я люблю тебя! Люблю-люблю..."
Он спал, а она смотрела на звезды. Каждую ночь она считала эти мерцающие точки. Иногда прямо у нее на глазах умирала звезда. И тогда она густила о ней, как о близком человеке. Она не так любила компании, как он. И потому довольствовалась лишь звездами, ветром и редким теплым дождем.
Синдром живого трупа.
Когда я умер, было уже совсем не страшно.
Было страшнее, когда умерли жена и дочки.
Ведь никого не было ближе, чем жена и Лизка с Манькой. А теперь вообще никого нет.
И я один в холодной кровати. И на окнах всегда задернуты занавески. И мне снится, будто теща приходит. Каждый день или чаще. Да, кажется, будто она только уходит отдохнуть, а потом возвращается. Она читает мне книги. И еще вышивает крестиком. Она плачет и смотрит детские фотографии моей жены.
Но я знаю, что это не на самом деле, что это не взаправду. На самом деле, я умер и это... как дурной затяжной сон. Я не думал, что смерть такая. Что она может быть такой. Какой угодно, но не с вышивкой, занавесками, редкими карточками дочерей и монотонным чтением Пушкина, Библии, Набокова, Есенина... Вообще, кажется, читает она то, что под руку подвернется.
Иногда она зовет меня. И тогда я открываю глаза и смотрю на нее. Конечно, я не открываю и не смотрю. Ведь я мертв. Но это мне тоже снится. Я смотрю в ее старческие блеклые глаза. Она плачет, называет меня по имени, берет за руки...
А я думаю: как она может брать меня за руки? Они же ледяные... Но потом вспоминаю, что для меня смерть именно такая. И наверное не надо уже ничему удивляться. И если в моей смерти теща хочет брать меня за руки - пускай берет. И тогда я даже ей улыбаюсь.
Тогда она падает головой на мою грудь. Но говорить я с ней не рискую. Еще ни разу не заговаривал. Все таки нельзя слишком расслабляться, так вольно вести себя со столь... тонкими материями.
Теща читает Пушкина, а я вспоминаю о том, как впервые встретил жену... Она была в белом платье и одной сандалии. А где вторая... Не помню.
Я лежу, не шевелясь и не открывая глаз. И думаю, думаю, думаю... Теща заканчивает свое чтение, вышивает, потом пьет чай из пожелтевшей чашки. А я все думаю и не могу вспомнить, почему жена была без сандалии.
Потом отвлекаюсь от сандалии. Вспоминаю наш Крым. Оттуда мы Лизку привезли. Наверное, прямо из моря. Такая она у нас русалочка... Гладкая, пластичная, вся такая струящаяся. Я и не знал никогда, что маленькие девчонки могут быть такими русалками, такими красотками. Лизка родилась гладкой, упругой, коричневато-золотистой. И не кричала. Молчала все время. Только глазищи горят...
А Манька совсем другая. Мы и не ждали ее. Только-только Лизка подросла. Начала ползать. У тещи на именинах впервые на диван заползла. Вот уж смеху-то было!
И в тот же вечер жена говорит, что у нас еще дочка будет. Жена-то говорит, ребенок родится... Но я сразу понял, что будет дочка. Как же иначе. Дочки мои, самые родные... Манька родилась и кричала не переставая до полутора лет. Потом начала уже не просто кричать, но ругаться, выяснять отношения, воспитывать нас с женой... Только Лизку никогда не ругала. Любила ее, чертовка. Нет у Лизки такой подруги как Манька и не будет никогда.
Не будет никогда... Вспоминаю, что все мертвы. Что жена с дочками погибли. И что я потом умер сам. Никого нет. Никого.
Снова лежу и ни о чем не думаю. Занавески задернуты, теща читает Токареву, легкий запах тления щекочет ноздри.
Начинаю думать о том, что теща не просто хватает меня за ладони, она живет рядом с трупом. Ведь холод исходит от меня. И этот запах... Приторно-сладкий. Его ни с чем не спутаешь. Как она так живет? Это ведь не жизнь!
Да, не жизнь. Вспоминаю, что умер. Что это мой вечный дурной сон. Слушать про Василия Теркина, слышать запах тления, силиться вспомнить, где же жена оставила сандалию...
------
[...]...не горит. Значит, горит. И никак не погаснет. Да и жизнь на месте не стоит.
третье октября
Так и живем: я, Васька и муж моей покойной дочери. А как иначе... Его не оставишь теперь. Врачи поставили Синдром Живого Трупа. Да и куда мне еще... Только тут. с ним, да с Васькой. Он глаза иногда открывает. Мутные-мутные. А я смотрю в них и думаю: узнает ли?... О чем думает, что чувствует? Ведь ни живой, ни мертвый...[...]
семнадцатое декабря
[...] Знаю, что глупо его винить в чем-то. Глупо мечтать о том, чего не могло бы быть вообще. Этот его ихтиоз. Ну как он Машеньке достался?! Это ведь одна из трех болезней, передающихся только мужчинам и от мужчин... Ну откуда он мог у Машеньки взяться?! И профессор этот, будь он неладен... А дочка после смены была, не спала...
Смотрю на небо. Небо так близко. Можно погладить ладонью шершавый бок вон того облака. Которое с синеватой каемкой. Оно наверняка мягкое и податливое. Но при этом шершавое немного...
Any way the wind blows doesn’t really matter to me, to me...
Кто-то поет. Интересно, кто. Нет, ну мужик-то точно. Надо будет... Пересмотреть потом трек-лист. Что, интересно, поет?... Мой английский далек даже от разговорного. Хау ду ю ду? А как ответить на встречный вопрос - понятия не имею. Ветер зашевелил траву. Поворачиваю голову лениво: с запада, кажись, ветер-то... А может и с севера. Не разобрать лежа на земле. Хотя какое мне дело до того, откуда сейчас дует ветер? Смешно даже...
Mama, just killed a man...
А парень-то поет, надрывается... О чем, интересно, поет? Что-то про маму там. Хотя кто их знает, англичан... Мама по-английски мазер. Это точно. А он так и поет... Мама!! Мама... Где ты, мама... Знала бы ты где я, что со мной... Почему я тут? Мама, мама... А ведь я человека убила. Вот так просто. Был человек. И не стало. Приставила дуло к его голове и нажала на курок. Вот и вся радость. Знала бы ты, мама...
Mama, life had just begun...
Снова что-то с надрывом кричит... Мама!! А потом что-то еще и беган. Что-то знакомое ведь... Беган, беган... Бегун. Улыбвюсь. Бегин! Точно. Так его разэдак... Бегин... Что значит?... Не помню. Но продолжаю улыбаться. Так и лежала бы в высокой траве. Глядя на такое далеко-прекрасное небо, которое можно потрогать. Так и лежала бы... Громких звуков не люблю, но мне сейчас даже этот парень в наушниках не мешает. Поет себе что-то о маме... Ах мама! Знала бы ты... А ведь мне двадцать лет. Сетверь века. Мне бы жить и жить... Но как же... Ведь, мама, я только что убила человека...
Mama, ooh, didn’t mean to make you cry...
Душевно парень поет... Тянет так это свое у-у-у... Аж слезы наворачиваются. Смахиваю тыльной стороной ладони. Еще реветь не хватало. Снова думаю о маме... Одно, о чем жалею по-настоящему, так это то, что мама будет плакать. Сколько слез она пролила из-за меня... И теперь вот... Последние слезы. Ах, мама...
Goodbye, ev’rybody, I’ve got to go...
А теперь парень спел: До свидания, все. Вот и я так спою. Его нет. Меня нет. Убийство - не шутки. Полежу в травке, дослушаю песню. Хорошо парень поет. Сигарету выкурю. Достаю. Последняя... Прикуриваю. По старой привычке после первой затяжки выпуская дым, зажмуриваю левый глаз. Полежу в травке и пойду. Хотя куда я пойду... У меня вариантов не тысяча. Пустая пачка в правом кармане брюк. А пистолет - в левом.
Mama, ooh, I don’t want to die...
Снова стонет свое у-у-у... Хорошо поет парень. Затягиваюсь сильно. А умирать-то как не хочется... Хотя и этому козлине вряд ли хотелось... Мама-а-а... Пытаюсь пропеть, как парень в наушниках. Голоса своего не слышу, но думаю, что зрелище печальное. Мама-а-а... Умирать совсем не хочется. На небо, конечно, не попаду. какое такое небо... Два самых страшных греха... А ведь неплохо бы на небе папу было встретить... Да что же я несу! Ударяю по земле кулаком и снова затягиваюсь. Начинаю кашлять, слезы выступают на глазах. Лежу прикрыв глаза. Мама, я только что убила человека...
Scaramouche, Scaramouche, will you do the Fandango...
Что-то в ушах веселенькое. Парень заткнулся и какие-то третьи лица подхватили песню. Скарабуш, скарабуш... Что за срарабуш такой?...
(Galileo.) Galileo. (Galileo.) Galileo, Galileo figaro...
А теперь и вовсе улыбаюсь. Парень про маму пел, эти про скарабуш какой-то, теперь про галилео вот. С ума сойти...Нащупываю ладонью пистолет. Холодный. Хоть и в кармане. Вроде к телу близко. Вспомнила его руки на своем теле. Нет. Не время. Я все давно решила... Мама, я только что убила человека... И, да, мама. Сейчас я убью себя. Вот только докурю и дослушаю песню.
So you think you can love me and leave me to die...
Теперь разбираю слово лав. Про любовь что-то. Где моя-то любовь... Вздыхаю тяжело. Скашиваю глаза к носу: еще две затяжки. Ровно две. И все. Пальцы сжимаются на рукояти. Она уже не холодная. Липкая и горячая. Что это... Ладони потеют? Так и немудрено. Мама... Я только что убила человека... Мама!!
Nothing really matters...
Вот и последняя затяжка. Наверное, конец песни тоже близок. Вынимаю руку из кармана и нервно провожу по брюкам ладонью. Пытаюсь вытереть этот мерзкий, трусливый пот. Другой рукой отбрасываю бычок далеко. Вздыхаю глубоко... Снова сжимаю рукоять пистолета в руке. И, наконец, достою его из брюк. Мама... Мама, я только что убила человека... Мама, как мне не хочется умирать... Мама, не плачь... Продолжай жить так, словно ничего не случилось...
...
Все. Песня закончилась. Подношу пистолет к голове. Закрываю глаза. Темно. Нет, так страшно. Открываю. смотрю на свое облако. оно убежало куда-то направо. Но каемочка ярко-синяя осталась. Вспоминаю, что хочу посмотреть, кто поет эту песню. Удивлена. Откуда такая музыка в моем плеере?... Не известно. Но вот, умирая, я знаю, что такое гениальная музыка. настоящая музыка. Пальцем нащупываю курок. Прощайте все... Прощай мама... Снова ветер. Невольно поворачиваю голову в его сторону. Но снова смторю в небо. Ведь, в сущности, какая мне разница, откуда подует сейчас ветер?!
Про салют.
Один раз они шли, держась за руки, по главной улице города. Был праздник. Все смеялись, шумели. Только они одни шли, опустив головы и напряженно о чем-то размышляя. И крепко-крепко держали друг друга за руки. Иногда Фрося поднимала глаза на Рустама, а потом снова быстро опускала голову. И Рустам тоже поглядывал на нее время от времени, но так же быстро отводил глаза. Они прошли людную улицу и очутились в тихом маленьком скверике, в который почему-то не заглядывала возбужденная толпа.
Фрося смотрела под ноги и думала, что если он скажет это, она его убьет. Просто так возьмет и убьет. И будь что будет! Убьет и не шелохнется даже. И пускай ее потом судят. И пускай потом ее мама плачет. И пускай в родной деревне перестанут говорить, как о студентке городского института. И пускай говорят они там о ней только шопотом! Ей наплевать сейчас на все. Если, не дай Бог, он это скажет, она его убьет и сделает все равно по-своему!
А Рустам вдруг остановился и пристально посмотред в лицо своей маленькой девочки. А губы-то трясутся. И почему она все взгляд отводит? И на личике такая решимость! Любимая... Нос курносый, рот маленький, волосы непонятного серого цвета, тощая как палка и за два года жизни в городе не отучилась от своих деревенских словечек. Только глаза... Огромные и зеленые. И вокруг черные пушистые ресницы. По телевизору говорят, что "ты достойна этого" и еще про то, что "ведущие специалисты..." и показывают прекрасных девиц вот с такими же ресницами. Но он, Рустам, знает, что ничем таким достойным ее, она глаза не красит. И вообще: "Да что я, с ума посходила, никак? А как глаза отвалются, так и нехай себе тушью!" Заявление, лишенное всякого смысла.
Фрося смотрела себе под ноги и не замечала, что Рустам слегка морщится от боли. Костяшки ее пальцев побелели и заострились. Но этого она тоже не замечала. Да что же он смотрит?! Сейчас как скажет... И тогда его Фрося точно кирпичем!
Господи! Да эта дура думает, что я могу сказать... В общем, сказать. О, Боже... Идиотка! Какая идиотка...
-Рустам, я уйду и ты меня больше никогда не увидишь!
И все-таки заревела. Ой, дура... Рустам обнял ее обеими руками и прижал к себе.
-Дура и есть, прости Господи!
Фрося подняла мокрое от слез лицо и впервые за вечер заглянула в глаза своему большому, умному, единственному человеку. А он... Он смеялся! То есть, конечно он не смеялся. Но Фрося очень даже хорошо знала этот его взгляд.
Потом они говорили, что тот день был самым счастливым в их жизни. И еще в тот день был салют.
Я люблю свою маму.
Когда я была маленькой девочкой, мама часто оставляла меня одну дома. Я подходила к окну и часами смотрела на снег и черноту неба. Почему-то в воспоминаниях остались только зимние одинокие вечера.
Она много и тяжело работала. Иногда мне приходилось ночевать одной. Это редко случалось... Но когда утром я просыпалась, мама сидела на краешке моей кровати и плакала. Я пугалась за нее: говорила, что люблю ее, обнимала ее руками за шею, целовала глаза, чтобы как-то скрыть слезы. Мама смеялась и отшучивалась тем, что на работе луком пахло и глаза сами слезятся. Но я ей не верила почему-то... Да и совсем не веселые были ее глаза.
Еще мама не любила праздников. Только День Победы. Это был наш с ней день. Именно в один из этих дней я узнала о Ленинграде, о Бресте, об Освенциме... А потом долго удивляла свою учительницу недетскими суждениями.
Но других праздников не любила. Особенно она не любила Первое мая. Говорила "Первомаеще" и становилась грустной на весь день. Не выходила из дому и не распахивала занавесок.
Мама любила рассказывать о своих маме и папе. О том, как они познакомились, как полюбили друг друга... Рассказывала смешные случаи из их детства и юности. Только не говорила о себе, почему-то. Однажды я спросила, кто мой отец и почему его нет рядом. Она сказала, что мой отец самый замечательный мужчина на земле. И я поверила. Она объяснила, что бывают люди, которые созданы друг для друга, а бывают чужие. И, конечно, жаль, что она оказалась чужой самому лучшему мужчине в мире, но, главное, у нее есть я... Больше никогда мы не говорили об этом.
Годам к пятнадцати я поняла, что не знаю про мать ровным счетом ничего. Ей было тогда тридцать три. Она была молода и красива. Красива и молода. Но жили мы замкнуто. У нее не было ни подруг, ни мужчин. Это сейчас, в свои сорок с гаком, я понимаю, что она была несчастлива, как только может быть несчастлив человек. Не иметь ни одной близкой души кроме дочери. Дети, конечно, прекрасно, но не все можно рассказать маленькому ребенку. Да и без мужчины женщина никогда не чувствует себя полноценной...
Но, тем не менее, жили мы вдвоем и никого в наш тесный мирок не пускали: ей было хорошо со мной, а мне - с ней. Книги, голубой огонек и долгие разговоры о Великой Отечественной, унесшей обоих ее родителей.
В шестнадцать лет я закончила школу. Как полагается, залила платье дешевым портвейном и взахлеб целовалась с мальчишкой из класса. Дальше дело почему-то у нас не зашло. Мама стирала платье и мазала мои губы облепиховым маслом. Она по-прежнему была молода и красива.
В девятнадцать лет я закончила институт. К последнему курсу я всерьез увлеклась молодым человеком из своего потока, потеряла голову с ним и всерьез думала о свадьбе. Потеряв вместе с головой и невинность, я окрыленная своим счастьем, потеряла и молодого человека, который терял вместе со мной голову ровно месяц. Ровно месяц. Теперь я в шутку говорю своим детям, что он в календарике дни зачеркивал.
Итак, к получению диплома я стала умудренной, как мне тогда казалось, опытом женщиной, курила пахитоски, носила джинсы клеш и пугала маму песней "Yesterday" в своем исполнении под расхлябанное бряцанье соседской гитары. Мама по-прежнему была молодой и красивой. Слишком молодой и слишком красивой. На улицах с нами знакомились мужчины не поодиночке, а передвигающиеся парами или даже компаниями: мама не выглядела моей мамой. Но мужчины ее не интересовали. Тогда они и меня не интересовали. Моя потерянная голова давала о себе знать затяжной депрессией и ненавистью к противоположному полу. Ах, да. Еще тошнотой по утрам и головокружением ближе к вечеру.
Тошнота и черт с ней. Проблемы контрацепции нас не волновали, а тот факт, что я могу осчастливить маму внуком мне и в голову не приходил. Теперь я, конечно же, понимаю, что мама знала, что такое со мной. Но молчала. К тому времени мы отдалились. Я не знала о ней ничего, как в три года, как в пятнадцать лет... Но и Огонек перестал нас сближать, и День Победы, и рассказы о бабушке с дедом. Их просто не стало. Ни разговоров, ни общих вечеров.
Когда до меня дошло, что что-то в моем организме дало сбой и я вяло поплелась к врачу, делать что-то было уже поздно. Мама восприняла новость нормально. Сказала лишь, что теперь придется кроватку покупать. Коляска-то от меня осталась, а вот с кроватками в нашей семье было туго. Она стала совсем чужим человеком для меня. Именно тогда.
Теперь я гуляла в городском саду, читала Марселя Пруста и упивалась новыми ощущениями. Мне нравилось быть беременной. Я любила свою будущую дочь. Я знала, что этот ребенок будет девочкой.
В городском саду я встретила другого студента. Он был младше меня на пару лет. Был амбициозен, осторумен, хотя нет, скорее, языкаст. И носил шарф, шикарно повязывая на мужественную шею. Им я тоже увлеклась. И с ним точно так же потеряла голову. Голова моя потерялась, кажется, окончательно. Вместе с моей дочерью.
"Мальчик. Родился мертвым"
Мама посерела лицом. Сказала, что мы со студентом убили ребенка. Под глазами ее легла тени. Я не понимала. Я обидлась. Я переехала к студенту в общежитие.
Тогда я и оставила свою красивую и молодую маму одну. По сути, она и была одна. Но теперь она стала одной окончательно и бесповоротно.
Со студентом мы теряли голову около полугода. Потом поняли, что помимо теряния головы не занимаемся ничем. Выяснилось, что полгода мы питались яичницей его приготовления, а пыль я загоняла под кровать без зазрения совести. Еще месяц мы не просто теряли голову, но еще и отчаянно ругались. В результате я вернулась к маме.
Мама открыла дверь и ничего не сказала. Только между бровей залегла складка.
Эта складка между бровей. И тени под глазами. Она перестала быть красивой. Она уже не была такой молодой. Купленная детская кроватка занимала место: в ней держали зимние вещи летом, и летние - зимой.
Прожив дома пару недель, я на этот раз быстро смекнув, что к чему, понеслась на прием к доктору. Детей я не хотела. И маме ничего не сказала.
Теперь я знаю, что она поняла. Что она знала. Что она была в курсе того, что ее дочь за двадцать два года жизни убила двоих детей.
Но я, тем временем, нашла себе еще одного студента. Везло мне на студентов. Тот был старшеи меня на год и учился в институте, закончив предварительно и десять классов школы, и профессиональное училище. Теперь я думаю, что он был немного идиот. Ведь меня-то взяли сразу в институт, и первого моего студента взяли, и второго. А этого - не взяли.
Мама видела наш роман. Я снова была решительно настроена. Привела студента домой. Поила чаем. Он принес маме гвоздики и ел котлету ложкой. Когда он ушел мама плакала. Последний раз она плакала тогда, когда работала по ночам. А это было в мои пять лет. Я испугалась. Хотела обнять ее, поцеловать ее глаза, сказать, что люблю. Но мама не подала мне рук Только посмотрела на меня ясными голубыми глазами старого человека.
Я снова собрала вещи. И снова оказалась в общежитии. На этот раз не строительного института, а политехнического. Мой студент был не из тех, что теряют голову и быстро сплавил меня товарищу.
Я была не очень против таких перемен: всего-то переехать с четвертого этажа на второй.
На втором этаже жилось несладко. Мой четвертый студент был девятнадцати лет. А мне тогда как раз стукнуло двадцать три. Я стала превращать его комнату в нечто, относительно похожее на дом взрослых людей. Он хотел только терять голову. Уехала я в свой день рождения. Двадцать четвертый день рождения я справляла на улице, храня под сердцем третего ребенка от своего четвертого студента.
Мне повезло: на этот раз я встретила не еще одного мужчину своей мечты. Нет, я встретила женщину. Такую же молодую девчонку как и я.
Был дождь, был мой двадцать четвертый день рождения. Я сидела на остановке имени Карла маркса в одну сторону, а девчонка - в другую.
Мы жили вместе около пяти лет. В ней я обрела свою первую подругу. Мой ребенок был нашим ребенком. Мы называли его Санечкой и были для него всем.
Мне было уже двадцать девять. А Сашке было уже четыре.
В городском саду я встретила... Кого бы вы могли подумать?... Студента. У нас с ним была разница в восемь лет.
К этому времени я встала на ноги. Собрала вещички и перебралась на съемную квартиру. С Санечкой и студентом. В самый первый день нашей общей жизни я отправила мужчин гулять: "Санечка, ты большой, следи за Ваней. Ваня, ты взрослый мужчина, не потеряй моего сына!" А сама пошла к маме. Я не видела ее пять долгих лет.
Мама молча открыла. Посторонилась. Я не могла зайти. Я стояла в дверях. Я смотрела на ее морщину. И на тени под глазами. Я не заметила, что морщин стало много. Не заметила того, что мама похудела. Не заметила ее рук, рук старухи. Я смотрела на эти тени. И на эту поперечную борозду-морщину. Я плакала о двух детях, которых я убила.
Тогда я стояла в дверях минут десять. Или целые сутки. Но не зашла. Вернулась домой, накормила мужчин обедом. Поняла, что воспитать одного ребенка мне под силу. А второго - нет. Тем более, что второго надо не только воспитывать, но и время от времени возвращать на место его потерянную голову. И еще не перепутать с собственной потерянной. Через неделю мой пятый студент стал историей.
Мне не удалось предать его забвению окончательно. Через восемь месяцев мы с Саней смотрели с ужасом на кусок мяса, завернутый в байковое одеялко розового цвета.
Стало тяжелое время. И для меня, и для сына. К шести годам он стал полноправным членом семьи и мужчиной в доме. К его семи годам мы вдвоем с гордостью смотрели на наш кусок мяса, превратившийся в девочку Машу, как две капли воды похожую на мою маму. Девочка плучилась красивая, надменная и избалованная матерью и старшим братом.
Мне стало тридцать два. Я отправила своего мужчину и свою дочь гулять. И пошла к маме. Мама открыла, как обычно, ничего не говоря. Я прошла. Обняла ее. Обняла... Старуху. Я плакала о своей жизни. О ее жизни. О жизни моих Сашки и Машки. Я снова не прошла дальше прихожей. Я ушла не проронив ни слова.
Тем же вечером я встретила еще одного мужчину. Он был взрослым и самостоятельным. Он был старше на десять лет. Он хотел молодости и жизни, красоты, энергии, страсти... Он хотел потерять голову. Я охотно теряла голову вместе с ним. Но потом поняла, что мои студенты - это неспроста. Мне был неинтересен сложившийся мужчина.
Мы расстались. В тридцать четыре у меня было трое детей: десятилетний Саня, четырехгодовалая Машка и мой маленький сын Володя. Он смотрел на нас с Саней голубыми глазами и надувал щеки. Мы с Саней держались за руки. Он сказал: "Мама, ты не переживай. Мы с тобой Машку растим. И Вовку вырастим. Я же всегда с тобой" Я сжала его руку. Мой единственный мужчина - мой сын.
Машка не интересовалась братом совершенно. Она бы и старшим не интересовалась, если бы не находилась под его патронажем. Машка не была моим ребенком, как мальчишки. Только сейчас, когда мне сорок девять, а ей пятнадцать, мы открываем друг друга. Мы подруги, соратницы, союзницы.
Потом мне дали квартиру. Как матери-героине. Как матери-одиночке. Санька был в восторге.
Тридцать шестой день рождения я справляла в компании своих детей и своей мамы.
Мама пришла, сняла потертые туфли. На чулке заплатка. Я подумала о том, что никогда не было у моей мамы новых чулок. Протянула мне свитер. Я знала, сколько он стоит. Я не купила точно такой же в туалете в ГУМе. Это был очень дорогой свитер.
Машка даже не поздоровалась с бабушкой. Она была дикой. Вовка стукнул ее деревянной лошадкой в живот. Узнал, что бабушка - мама мамы. Сказал, что в свою комнату он бабушку не пустит.
Спас нас Санька. Взял маму за руку. Повел. Они сели на диван вдвоем. Как сироты. Держались за руки три часа. Мама даже не выпила чаю. Она ушла. И тогда Санька плакал на кухне. Навзрыд. Он не плакал с двух лет, когда на ногу ему упал велосипед чужого дяденьки, который он решил поковыряь пальцем. А в тот день плакал. Кажется, последний раз в жизни.
Мама умерла, когда мне было сорок лет. Мы с Санькой оставили малышей на соседку и пошли в мамин дом. Мы держались за руки и смотрели на пустые темные окна. Соседи нашли ее. Соседи похоронили. Меня о ее смерти известила милиция. Мы стояли до вечера. Потом поднялись.
В квартире пахло пылью. И чем-то сладковато-приторным. Сашка открыл окна.
В секретере я нашла письмо. Мама писала: "Дочка. Меня нет. Это хорошо. Мне в тягость была эта жизнь. Твои бабка с дедом живы. Они в Ростове-на-Дону. Найди их. Они старые больные люди. Они не умерли. Я обманывала тебя. В семнадцать лет меня изнасиловали парни с моего двора. А родителям сказали, что я сама виновата. Провоцировала их, дразнила. Что они оказались не первыми, кто проделывает такое с их дочерью. Отец выгнал меня. Расти детей. Будь счастлива. Не вспоминай обо мне чаще, чем того требу.т правила приличия. Мама"
Саня ушел домой к младшим. А я сидела на подоконнике, смотрела на небо и представляла ясные голубые глаза своей мамы.
Чушь жуткая... Но Крышке нравится!удалено по причине редкой говняности написанного
Про день и ночь.
Они были очень красивые оба. Очень-очень. Она была красивая, как луна, а он был яркий, как солнце и ясный, как день. Ее белая кожа светилась в темноте, а черные волосы казались синими. А когда луч солнца попадал ему на голову, волосы ствновились золотыми. У нее были огромные глубокие глаза. И никто не знал, что они голубые. Ведь они были бездонными и все, абсолютно все, были уверены, что они черные, как ночь с искорками августовских звездочек где-то на дне. Только он знал, что они голубые. Иногда она смотрела на него и улыбалась одними глазами. И он улыбался ей в ответ. О, у него была чудесная улыбка! Стоило только уголкам его губ слегка дрогнуть, а золотисто-каричневым глазам прищуриться, и все начинали улыбаться миру и смеяться без причины. Не смеялась только она. Она вообще улыбалась очень редко. Но если она улыбалась, окружающим было не менее приятно смотреть на нее, чем на него, улыбающегося. Ее улыбка была очень робкая, несмелая. Как будто она стеснялась своей улыбки.
Когда она спала, он гулял в парке, улыбался, глядя на воду городского пруда, дотрагивался длинным тонким пальцем до каждого листочка на старой раскидистой липе. Улыбался людям и громко смеялся от счастья. Потом он возвращался к ней. Ее аккуратная маленькая ладошка, с маленькими, как будто младенческими пальчиками, беззащитно и одиноко свисающая с края кровати заставляла его плакать от любви и нежности. Он ловил это руку, целовал каждый маленький ноготок и говорил: "Я люблю тебя!" И тогда она, проснувшись, эхом вторила ему: "И я люблю тебя! Люблю-люблю..."
Он спал, а она смотрела на звезды. Каждую ночь она считала эти мерцающие точки. Иногда прямо у нее на глазах умирала звезда. И тогда она густила о ней, как о близком человеке. Она не так любила компании, как он. И потому довольствовалась лишь звездами, ветром и редким теплым дождем.
Синдром живого трупа.
Когда я умер, было уже совсем не страшно.
Было страшнее, когда умерли жена и дочки.
Ведь никого не было ближе, чем жена и Лизка с Манькой. А теперь вообще никого нет.
И я один в холодной кровати. И на окнах всегда задернуты занавески. И мне снится, будто теща приходит. Каждый день или чаще. Да, кажется, будто она только уходит отдохнуть, а потом возвращается. Она читает мне книги. И еще вышивает крестиком. Она плачет и смотрит детские фотографии моей жены.
Но я знаю, что это не на самом деле, что это не взаправду. На самом деле, я умер и это... как дурной затяжной сон. Я не думал, что смерть такая. Что она может быть такой. Какой угодно, но не с вышивкой, занавесками, редкими карточками дочерей и монотонным чтением Пушкина, Библии, Набокова, Есенина... Вообще, кажется, читает она то, что под руку подвернется.
Иногда она зовет меня. И тогда я открываю глаза и смотрю на нее. Конечно, я не открываю и не смотрю. Ведь я мертв. Но это мне тоже снится. Я смотрю в ее старческие блеклые глаза. Она плачет, называет меня по имени, берет за руки...
А я думаю: как она может брать меня за руки? Они же ледяные... Но потом вспоминаю, что для меня смерть именно такая. И наверное не надо уже ничему удивляться. И если в моей смерти теща хочет брать меня за руки - пускай берет. И тогда я даже ей улыбаюсь.
Тогда она падает головой на мою грудь. Но говорить я с ней не рискую. Еще ни разу не заговаривал. Все таки нельзя слишком расслабляться, так вольно вести себя со столь... тонкими материями.
Теща читает Пушкина, а я вспоминаю о том, как впервые встретил жену... Она была в белом платье и одной сандалии. А где вторая... Не помню.
Я лежу, не шевелясь и не открывая глаз. И думаю, думаю, думаю... Теща заканчивает свое чтение, вышивает, потом пьет чай из пожелтевшей чашки. А я все думаю и не могу вспомнить, почему жена была без сандалии.
Потом отвлекаюсь от сандалии. Вспоминаю наш Крым. Оттуда мы Лизку привезли. Наверное, прямо из моря. Такая она у нас русалочка... Гладкая, пластичная, вся такая струящаяся. Я и не знал никогда, что маленькие девчонки могут быть такими русалками, такими красотками. Лизка родилась гладкой, упругой, коричневато-золотистой. И не кричала. Молчала все время. Только глазищи горят...
А Манька совсем другая. Мы и не ждали ее. Только-только Лизка подросла. Начала ползать. У тещи на именинах впервые на диван заползла. Вот уж смеху-то было!
И в тот же вечер жена говорит, что у нас еще дочка будет. Жена-то говорит, ребенок родится... Но я сразу понял, что будет дочка. Как же иначе. Дочки мои, самые родные... Манька родилась и кричала не переставая до полутора лет. Потом начала уже не просто кричать, но ругаться, выяснять отношения, воспитывать нас с женой... Только Лизку никогда не ругала. Любила ее, чертовка. Нет у Лизки такой подруги как Манька и не будет никогда.
Не будет никогда... Вспоминаю, что все мертвы. Что жена с дочками погибли. И что я потом умер сам. Никого нет. Никого.
Снова лежу и ни о чем не думаю. Занавески задернуты, теща читает Токареву, легкий запах тления щекочет ноздри.
Начинаю думать о том, что теща не просто хватает меня за ладони, она живет рядом с трупом. Ведь холод исходит от меня. И этот запах... Приторно-сладкий. Его ни с чем не спутаешь. Как она так живет? Это ведь не жизнь!
Да, не жизнь. Вспоминаю, что умер. Что это мой вечный дурной сон. Слушать про Василия Теркина, слышать запах тления, силиться вспомнить, где же жена оставила сандалию...
------
[...]...не горит. Значит, горит. И никак не погаснет. Да и жизнь на месте не стоит.
третье октября
Так и живем: я, Васька и муж моей покойной дочери. А как иначе... Его не оставишь теперь. Врачи поставили Синдром Живого Трупа. Да и куда мне еще... Только тут. с ним, да с Васькой. Он глаза иногда открывает. Мутные-мутные. А я смотрю в них и думаю: узнает ли?... О чем думает, что чувствует? Ведь ни живой, ни мертвый...[...]
семнадцатое декабря
[...] Знаю, что глупо его винить в чем-то. Глупо мечтать о том, чего не могло бы быть вообще. Этот его ихтиоз. Ну как он Машеньке достался?! Это ведь одна из трех болезней, передающихся только мужчинам и от мужчин... Ну откуда он мог у Машеньки взяться?! И профессор этот, будь он неладен... А дочка после смены была, не спала...
про день и ночь, как и про фросяна как-то приторно(
про папу и дочек мне не жалко)) у меня как-то с другим ассоциируется. то есть жалко конечно... но не так жалко)) мне кажется...
как тебе первое? дня три ему.
не понравилось - хорошо)
я пишу о том, что... что лежит. блин)) как сказать.